Как-то сидим мы своим кругом, пьём чай, грызём сухарики, а за соседним столом примостилась компания из трёх немолодых женщин, среди которых я с некоторым трудом узнаю учительницу немецкого, некогда преподававшую у нас в школе.
Я столкнулся с ней в тот период, когда мы только начинали учить иностранные языки. Тогда она внушала мне отвращение и ужас – злобная, крикливая, тёмно-рыжая, худая и, как теперь понимаю, малорослая, ставшая олицетворением немецкого языка, который я, естественно, ненавидел. Я благодарил судьбу, что попал в английскую группу и потому был избавлен от страшной Немки и её предмета, с недоумённой жалостью поглядывая на одноклассников, которым выпало пережить такое. Впрочем, скоро она ушла из нашей школы, и я позабыл о ней.
Позднее я изменил своё отношение и к немецкому языку, и к немецкой культуре и истории: мода на Хайдеггера и Университет сделали своё доброе дело; но несколько лет Германия для меня просто не существовала, я предпочитал Францию и Британию.
Так вот, сидим мы, чаёвничаем, общаемся между собой и начинаем замечать, что женщины за соседними столом пытаются вклиниться в нашу беседу, всеми силами привлекая отцовское внимание. И на их лицах написана такая готовность отдаться прямо тут же, такая мольба не отталкивать их соломенное вдовство, такая надежда заскочить в уже тронувшийся поезд.
Особенно старается моя Немка – кажется, пальцем помани, и она уже прыгнет за наш стол. Я стараюсь сопоставить два её образа (прежний, когда она казалась воплощением подавляющего школьного Орднунга, и нынешний – забывшая всякую гордость искательница курортных утех) и содрогаюсь от омерзения: это же надо так наплевать на собственное достоинство…
Чтобы скрыть наступающую неловкость, я подкалываю отца: мол, девки готовы. Он брезгливо отмахивается: с этими кошёлками? Мы прощаемся и уходим. Женщины остаются в огорчении: на этот раз никого подцепить не удалось.