Летом 1994 года я прочитал томик прозы А. Битова, и меня настигла мучительная страсть к писательству.
Мне очень хотелось писать так же, как Битов, - с настроением, ритмом, метафорами, неожиданными сравнениями, подтекстом, спокойной уверенностью, размахом.Это было чистое, незамутнённое желание, не угрожающее ничьему существу, в нём не было графоманической упёртости или стремления к известности любой ценой.
Мне просто хотелось повторить удачный чужой опыт – исключительно для себя, чтобы пережить те несколько счастливых минут, которые довелось испытать самому Битову.
Я был уже готов пуститься по сочинительской стезе, меня уже грызло нетерпение литературной работы, но тут возникло неожиданное препятствие: мне было не о чем писать.
Я понимал, что будущий текст, коли он станет носить характер художественный, следует посвятить не теоретическим абстракциям, поскольку это не философское или культурологическое эссе, - но исключительно тому, что произошло со мной, чему я сам был свидетель, если не участник.
В 19 лет, даже при покойном образе жизни, можно накопить какой-никакой багаж впечатлений, однако малый срок между происшествием и рефлексией по поводу этого происшествия не позволяет увидеть в привычном и обыденном нечто, безусловно заслуживающего фиксирования на бумаге. Я оглядывался в прошлое и не находил ничего, что могло бы, если и не претендовать соперничать с битовскими сюжетами (о таком нельзя было и мечтать), то, по крайней мере, послужить материалом для коротких, абзац-два, историй.
Я обшаривал закоулки памяти, натыкаясь на белёсые обрывки, из которых не могло получиться мало-мальски приличного предложения, не говоря уже о чём-то большем.
Именно тогда я впервые почувствовал, что означает мучиться немотой – особого, писательского рода, когда есть прожигающее желание высказаться, заговорить, но язык бессильно виснет, производя пустоту.
Впрочем, мои усилия всё же не были напрасными. В конце концов, я набрёл на маленькую сценку, которую мне довелось наблюдать весенним вечером на автобусной остановке у конечной станции метро.
В той части площади, где была посадка на обслуживающие Подмосковье маршруты, стояла женщина лет тридцати. Красное хмурое лицо, перманентная завивка некогда русых волос, пальто из грубого материала, модные в тот сезон ботинки – сделанные по лекалам начала столетия, плотно охватывающие ступню.
Она была здорово пьяна и, раскачиваясь в ожидании автобуса, что-то бормотала. Подъехал древний «ЛиАЗ», ходивший в Томилино и дальше.
Открылась дверь. Женщина подошла к задней площадке. Собралась с силами. Оглянулась на стихающую суету столичной окраины. И протяжно, с сарказмом и злобой, произнесла: «Москвичи… Господа, еб*на мать!»
Эта зарисовка была единственная, что у меня тогда получилось. Я смирился с поражением, решив отложить писательство до поры, а пока заняться сбором историй – пусть и не своих, но хотя бы годных «на дрова» для будущих сочинений.